Опубликовано Оставить комментарий

Татьяна Грехова. С тобой поступили нечестно.

Тане 23 года. Шесть лет назад ее отец покончил с собой. Долгое время девушка не могла ни с кем заговорить об этом. Но сейчас Таня готова рассказать свою историю. Она написала об этом в редакцию «Таких дел». Мы переговорили с девушкой и публикуем ее монолог о том, что происходит с ребенком, чей родитель покончил с собой, как пережить утрату, как избавиться от преследующего чувства вины и наконец-то простить.
Я родилась и выросла в небольшом поселке на севере России. Жила в полной и весьма благополучной по российским меркам семье. Мне было 16, когда мой отец застрелился.
Мы с сестрой были дома, когда позвонила матушка. «Папа в больнице», — сказала она. Это звучало совсем не страшно, и я не придала этому значение. Даже позвонила ему на следующий день, но телефон был выключен.
Еще неделю он лежал в реанимации. В это время домой приходили родственники, о чем-то говорили на кухне с матерью. Выходили с выражением растерянности на лицах.
Мне кажется, я знала, что произошло, но не помню откуда. Будто бы подслушала чужой разговор — напрямую мне никто ничего не говорил. Я слышала, что они с матерью в тот день сильно поссорились. Он достал пистолет, мать кричала, чтобы стрелял в нее. Отец выстрелил в себя, его увезли в больницу без сознания, он еще был жив.
Где-то на периферии сознания я уже знала, что он умрет, а если выживет, то ему будет плохо. Я любила своего отца и не желала ему этого.
В день его смерти я была в школе. Одноклассники соболезновали мне, на телефон приходили СМС от бывших одноклассников со словами поддержки. Сперва я подумала, что они только сейчас узнали, что папа в больнице. Оказалось, он умер ранним утром, а к полудню весь небольшой поселок уже был в курсе.
После школы и репетитора я вернулась домой. Матушка сказала сесть на кровать, она хотела поговорить со мной. Я пыталась не заплакать. Сейчас я понимаю, что, вероятно, уже какое-то время все шло к самоубийству. Матушка изменяла отцу. Все об этом догадывались, но не говорили. Я до сих пор не знаю, сколько это продолжалось — несколько лет или месяцев.
Незадолго до случившегося мы с папой ужинали и он сказал: «Я знаю, что твоя мама мне изменяет» — и спросил, что ему делать.
Я не ответила ничего вразумительного. Я испугалась. Ложь моей матери легла грузом и на мои плечи. Мои подростковые проблемы — травля в школе, ощущение брошенности и отсутствие друзей — усугубила моя семья.
Матушка пыталась рассказать, что случилось. Но мы никогда не были так близки, чтобы я плакала на ее плече. К тому же я не могла сказать ей: «Он это сделал, потому что ты ему изменяла и хотела уйти». А она не считала нужным отчитываться перед шестнадцатилетней девчонкой. Боль захлестывала меня против моей воли, поэтому я ушла в другую комнату и закрыла дверь. Села за фортепиано и стала играть недавно разученный саундтрек из фильма «Реквием по мечте».
В последующие дни сообщения с соболезнованиями продолжали приходить. После одного из них я кинула телефон об стену, задняя панель и аккумулятор разлетелись в разные стороны. Я не ходила в школу и дни напролет общалась в сети с анонимами, потому что лишь им я могла рассказать страшную правду о своей семье. Родственники готовились к похоронам. Я наотрез отказалась на них ехать.
Страшно было, когда звонила бабушка и плакала в трубку. Просила приехать. Но я уже приняла решение: хочу помнить его живым. Эта мысль была единственной ясной, я цеплялась за нее, как за спасательный круг.
Мне начали сниться сны. Один из них я помню до сих пор. Папа спускается с лестничного пролета к нашей двери. Под мышкой он держит газеты и говорит: «Папа настоящий. Его не навсегда нет. Я просто пока не разговариваю». И выходит из подъезда. Я падаю на колени и рыдаю.
Через несколько дней затворничества я вернулась в школу. Мне хотелось сходить к школьному психологу, но она была в командировке. Я отложила скорбь на потом. А она закрадывалась все глубже, проедала мои сны насквозь, отрезала меня от реального мира по кускам.
Отношения с матушкой стали все более натянутыми, мы ругались каждый день по надуманным поводам. Как раз тогда слово «мама» пропало из моей речи насовсем. Сначала я звала ее по имени и отчеству, потом, наверное, мне стало ее жаль — мать или матушка показались мне вполне уместными вариантами, в них не было той нежности и любви, которое предполагало слово «мама» для меня.
На девятый день после похорон меня заставили поехать на могилу. Я уговаривала себя не плакать. Но, оказавшись на кладбище, взглянув на наскоро сколоченный крест, к которой пригвоздили портрет отца со свадебной фотографии, я не смогла сдержать слез. Я стала смотреть на чужие надгробия, высчитывала, сколько лет прожили незнакомцы.
Злилась на них за их долгие жизни.
Злилась на крест, поскольку мой отец не верил в бога.
Злилась на бабушку, потому что она упала на могилу и стала причитать. Она могла так сделать, а я — нет.
Когда мы уже уходили с кладбища, я побежала со всех ног к этому чертовому кресту и, прикоснувшись к нему, дала обещание прожить хорошую жизнь и позаботиться о сестре. Было ощущение, что это правильно. Я совершенно точно знала, что он любил нас, и теперь я должна позаботиться о нас обеих. Потому что я старшая. Потому что он бы этого хотел.
Потом я покрасилась в ярко-синий — одна из первых в городе. Уехала в Петербург на каникулы. Стала часто пропадать у знакомых, пить и курить. Однажды я робко попыталась сказать приятелю о том, что случилось. Он пропустил это мимо ушей. Это была моя последняя попытка рассказать о случившемся за долгие годы.
После школы я поступила в вуз и уехала в Петербург.
Во мне назревали вопросы о самой себе, моих чувствах и чувствах окружающих, я искала ответы в книгах. Проглатывала все книги, которые оказывались у меня в руках. Я читала Лермонтова и Бродского, Маяковского и Есенина, учила их наизусть. В интернете читала Полозкову и других «модных» поэтов тех годов.
А потом я наткнулась на пьесы Сартра. «Мухи» и «За закрытыми дверьми». Меня раскололо надвое. Всепоглощающее отчаяние, которое уже стало моей жизнью, вдруг стало очевидным. В словах и образах я узнавала свою боль, свою беспомощность.
Я продиралась через художественную литературу и выискивала что-то, что случилось со мной. Сэлинджер, Кафка, Камю, Жан Жене, Артюр Рембо и Джек Лондон — они оказывались моей единственной связью с той частью меня, что откололась после смерти отца. Они знали, что я чувствую, они оберегали меня от большей боли.
На втором курсе у меня были пары по философии, на них мы говорили о Сартре. После одного из занятий я подошла к преподавательнице и робко, чувствуя, что вот-вот расплачусь, спросила, что мне почитать на тему самоубийства. Она посоветовала Юкио Мисиму и Жоржа Батая.
Смерть в их книгах была всеобъемлющей и всесильной. Прочитав несколько произведений Мисимы, я разозлилась на отца.
Меня осенило! Он украл мою смерть. Время перед его самоубийством было тяжелым, я вынашивала мысль о суициде молча и безраздельно. Это была моя смерть, а он ее забрал. Переложил свою боль на мои плечи, и я уже не выносила этой тяжести.
Тогда же у меня начались проблемы с пищевым поведением. В тот период я съедала в день половину огурца, но все равно видела в отражении исключительно уродство. Мне хотелось, чтобы меня вообще не было.
И при этом напоказ я убеждала всех, что это здоровое питание. Я просто забочусь о себе. На самом деле я убивала себя.
В какой-то момент стало очевидно: это конец. Любые мои отношения рушились, при этом я изображала собственную веселость и даже верила себе. Это сменялось периодами полной изоляции и увечий. Я резала себя почти каждую неделю: сначала руки — сейчас я знаю, я хотела, чтобы моя боль стала заметной. Потом — ноги. Била себя до синяков. Объедалась и снова сбрасывала вес.
На третьем курсе я пошла к бесплатному психологу, которого предлагала ЛГБТ-группа, не планировала рассказывать о случившемся с отцом, хотела обсудить отношения со своей девушкой. Сидя в кресле перед психологом, я сказала: «Не думаю, что вы мне поможете». И неожиданно рассказала все.
Впервые с шестнадцати лет я плакала о папе. О его смерти. Впервые злилась на мать и не проглатывала эту гниль. Впервые за несколько лет я почувствовала хоть что-то отличное от боли.
А потом начала говорить психолог. После слов «Ты не виновата» я начала рыдать. Мысль о том, что я была ребенком и ничего не могла сделать, не приходила мне в голову.
— С тобой поступили нечестно, возложив на тебя ответственность.
И я снова плачу. О своем утраченном детстве, о себе.
Я ходила к психологу еще полгода регулярно, несколько лет — периодически. Переехав из Петербурга, я сменила психолога на психотерапевта.
Сейчас мне 23 года.
Я могу говорить о смерти папы. Могу по нему скорбеть и продолжаю это делать. Недавно я поговорила о его смерти с сестрой и поняла: я никогда не была одна.
Часть его всегда будет во мне. Все, что было когда-то моим папой, где-то вокруг меня. Энергия его тела не исчезла бесследно, это физика. Я придумала: он стал всем. Иногда я ищу цвет его глаз у прохожих, из города в город таскаю его свитер и подвеску, которую купила, когда он еще был жив.
Я скучаю по нему. И наконец я могу в этом признаться.
Моего папу звали Олег. Он потрясающе рассказывал несмешные анекдоты, любил историю и болел за «Локомотив». И я помню его живым.
takiedela.ru
 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *